— Сдался, — кивнул атаман. — Я тогда другой человек был. И за вашу барскую власть чего мне было жизнь отдавать? Теперь же иное дело.
Все опять замолчали. В воздухе повисло что-то тяжелое, угрюмое. Но атаман повернул вдруг разговор по-своему:
— Значит, говоришь, два часа у нас есть? Пока твой грек не постучался.
— Два, может, чуть меньше.
— Тогда посидим, покалякаем.
— О чем? — изумился сыщик. — О чем говорить, когда жизнь всех в этой комнате на волоске висит? Ты не знаешь ротмистра Комиссарова, который командует охранниками. Насчет каторги я поторопился. До нее еще дожить надо. Михаил Степаныч с удовольствием перестреляет вас всех при задержании! А генерал-губернатор Трепов ему за это орден даст. Вы что, дурьё, не понимаете? Я для чего сюда пришел? Для чего рискую? Мог ведь там стоять, под окошком, и с вами через рупор беседовать, предлагать сдаться. Нет, явился сюда. Жалко мне вас. Правда кой-какая есть за вами, хотя мне, полицейскому чиновнику, понять ее нелегко. Ну? Сейчас я открою дверь и позову их. При мне Комиссаров стрелять не решится. Хоть живы останетесь.
Но Колька-кун будто и не слышал его. Он сел, кивнул Лыкову на свободный стул:
— Устраивайся. Два часа еще нас никто убивать не будет, есть время познакомиться.
И Лыков, замешкавшись на секунду, тоже сел.
Первый же вопрос атамана удивил его:
— Говорят, ты нижегородский?
— Да. Откуда знаешь?
— А помнишь, ты Жучкова про меня расспрашивал? — Куницын откинулся на спинку стула и пристально рассматривал собеседника.
— А, твой товарищ по плену…
— Нет, Жучков мне не товарищ. Так, сидели бок о бок. Но товарищи мои все в этой комнате. Вшивобратия — от слова «брат». Они мне как братья, я за любого из них врагам зубами глотку перекушу.
— Я уж понял. Когда ты с бомбой в участок явился.
Колька улыбнулся:
— А еще от слова «вши». Да, мы все из земли, из навоза выросли. Народ и есть. Потому у нас спайка, что кровь одна, крестьянская. А ты кто? Не шибко похож на столбового дворянина. Из какого сословия будешь?
Сыщик пояснил:
— По формуляру потомственный дворянин. А так из нижегородских мещан. Отец подавлял польское восстание и получил Владимирский крест. Был поручиком.
— Ясно. А я крестьянин, чем горжусь. Мы соль земли, пахари, всех кормим. Без нас Россия не Россия. И нам же в государстве самая тяжкая участь. Помнишь девяносто первый год, когда хлеб не уродился?
— Помню, — сказал коллежский советник и почувствовал ком в горле.
— Ну, газеты маленько пошумели. Деньги кое-какие насобирали такие вот, как ты, господа. Может, и ты что в кружку положил? А? Рублей десять?
— Сто, — выдавил из себя Лыков.
— Ты гляди, целых сто рублей! — съязвил Колька. — И на том успокоился. А у меня в деревне Вершки Лукояновского уезда Симбуховской волости тятька с мамкой преставились. С голоду.
В глазах у него что-то блеснуло. Сейчас пустит слезу, подумал сыщик. Но Куницын лишь вздохнул:
— Не могу плакать. Раньше, бывало, плакал. А в плену разучился. Так вот, померли тятька с мамкой. Очень они жалели нас, меня и сестру, и ради нас жизни свои отдали. Там жратвы было: или им, или нам. Родители выбрали нас. Вот, брат Лыков, какие дела творились, пока ты сотенным билетом от совести откупался.
Оба замолчали. Вшивобратия уже не обращала на них внимания: все готовились к обороне. Сажин мрачно пересчитывал патроны, Васька Суржиков смазывал ржавый наган, кто-то точил нож на оселке.
— А как остались мы одни, совсем худо сделалось. Тут еще тиф начался, вся деревня заболела… Нас с сестренкой уж соборовали. А потом вдруг приехали из земства и привезли хлеб. Хлеба этого, как оказалось, в стране было в изобилии. Только царева власть довела людей до мора. Вот, тогда я скончался в первый раз. Затем воскрес, но еще ничего не понял. Было мне в ту пору одиннадцать годов…
Кто-то поставил перед атаманом стакан с чаем. Но тот сдвинул его в сторону и продолжил:
— Жил я последующие годы и всего боялся. Сотского, волостного писаря, драчливых парней… Переехал в Петергоф к сестре — начал бояться городовых. Заступил на железную дорогу — стал начальства опасаться… Жил кое-как, вперемешку со страхом. Девка мне одна нравилась, о свадьбе стал я задумываться. Но тут меня призвали на службу, аккурат когда в Китае восстание началось.
— Как же ты из Петергофа попал в сибирские стрелки?
— Черт его знает. Народу в Сибири мало, вот нас, жеребьевых, и погнали туда. Начал я новых людей бояться — от полкового командира до последнего убогого ефрейтора. Боксеров китайских тоже опасался. Покойников ихних… Там усопших в землю не зарывают, а ставят гроб поверх земли. Вонища стоит страшная! И весь прах наружу. Вот. Кое-как восстание пережил, думал — домой отпустят. А перед самой демобилизацией война началась, уже с японцами. И нас в армии оставили. Еще больше стал я смерти бояться! Что на войне убьют. Или ранят, и я буду долго и мучительно помирать. Так оно и вышло.
— Тебя ведь ранили, Жучков говорил.
— Погоди, — отмахнулся Колька-кун. — Дай сначала про бой расскажу.
— Это про сражение на Цзиньжоуском перешейке?
— Вроде так. Язык сломаешь с их китайскими названиями. Так вот. Пригнали нас туда и велели окопаться. Слева море и справа море. А мы, значит, у японцев на пути. Рыли землю на совесть, понимали, что нас ждет. Унтер-офицеры говорили: ребята, закопайтесь поглубже, бруствер навалите потолще, от этого ваша жизнь зависит. Ну и… Ждем, дрейфим. Неохота на тот свет. А потом, когда сил бояться уже ни у кого не осталось, японец пошел в атаку.