Сбоку подсел Сажин и тоже принялся слушать товарища.
— Да. Мы вот с Ваней в одной ячейке сидели. Как началось, я совсем от страха разум потерял. Сижу на ступеньке и молюсь, а он, значит, стреляет. И приговаривает: один, два, три… Это как Зот Кизяков шайтанов считает, когда у него чих, так Сажин в бою подсчитывал, скольких он убил. Он же герой! Еще за боксерское восстание крест получил. А я сижу. Тут он мне сверху спокойно так говорит: Колька, вставай. Ты же присягу давал. А двум смертям не бывать, чему быть — не миновать.
— И встал?
— Встал. И даже десять пачек патронов извел.
— Попал в кого-нибудь?
Атаман пожал плечами:
— Может, и попал. В бою разве поймешь? Я же не Сажин, который все подмечает.
Лыков сказал задумчиво:
— Я вот на той далекой войне, на турецкой, еще моложе тебя был. И турок перебил по глупости своей изрядно. А потом все их вспоминал. Тоже ведь люди, и подневольные.
— Ты вспоминаешь, и я теперь вспоминаю, — согласно кивнул бывший сибирский стрелок. — Злое дело эта война. Так вот. Воюем мы час, другой, третий. Японцы лезут и лезут. А мы все назад оборачиваемся: где там подмога? Ведь целая дивизия на горе стоит. Смотрят, как мы умираем, и ни с места. А все жарче и жарче становится. Патроны кончаются, мы их у наших убитых собираем. Пить охота. И страх весь прошел, не до него уже. Тогда впервые я узнал, что могу и не дрейфить. Удивился про себя и дальше воюю. Понял, что помру на этой позиции, что помощь никакая не придет и конец, значит, мне. И сразу стало так покойно…
— Мне тоже в те поры сделалось безразлично, — сообщил Сажин. — Ты не будешь чай пить? Тогда я выпью.
— А потом к нашему берегу, к левому, подошли ихние канонерки, — продолжил Куницын, протягивая другу стакан с остывшим чаем. — И как начали нас гвоздить! Совсем я свету божьего не взвидел. Но держимся. Унтера, как обстрел стихает, бегают по ячейкам, говорят: ребята, не ссы, или помощь придет, или команда отступить, а без команды стой, где стоишь.
Потом меня ранило. Пуля чиркнула по брустверу и ударила в правый бок. Будто оса ужалила. Я сначала значения не придал, что она от земли отскочила. А потом чуть не помер через это… У Вани был при себе перевязочный пакет, он меня обмотал, кровь остановил. И мы дальше продолжили воевать. А еще через какое-то время наших вдруг рядом и не оказалось. Полк отступил, а левый фланг, где наша рота, остался. Некому было уже отступать. А кто, как мы, уцелел, все или контуженные, или раненые, или их землей завалило, или их окоп в стороне и они команды отступить не расслышали. Короче говоря, поднимаю я голову после очередного с канонерок обстрела, а надо мной стоит японец и целит прямо в башку. Куда деваться? Бросил я винтовку, да в ней уж и патронов-то не было. И сдался. Повел меня противник, гляжу: а наших изо всех щелей выковыривают и в одно место сгребают. Тут лицо знакомое, там вроде мужик из соседнего взвода. А увидел Сажина живого — так обрадовался, будто родного брата повстречал! С тех пор он мне брат и есть.
— Как себя японцы повели? — спросил Лыков. — В газетах разное писали. Правда, что они пленных иногда казнили?
— Правда, — подтвердил Колька-кун. — В соседней роте семерых на месте штыками прикололи со злости. Мы же много их там перебили. У пехоты большие потери оказались, ну солдаты и не выдержали. Нас, может, тоже прикончили бы, да офицеры вовремя подоспели. И остались мы живы.
— Куда вас поместили?
— А сразу на судно, и повезли в Японию. Оказались мы на острове, не помню, как он назывался.
— Сикоку, — подсказал сыщик.
— Точно. А ты откуда знаешь?
— Смотрел документы. А местечко, где лагерь был, называлось Мацуяма. Комендантом у вас был полковник Коно. Офицеры прозвали его Пруссак за жестокость и надменность. Так?
— Все верно. Справку обо мне наводил?
— Не о тебе, Николай Егорыч. Ты тогда меня еще не интересовал. На корабле, который доставил вас из плена, были поляки — японские шпионы. Вот их я ловил. А ты уж потом вышел на первый план.
— Давай дальше рассказывай, — толкнул локтем атамана есаул. — Там самое интересное начнется.
— Так точно, — согласился Колька-кун, — до сих пор все была присказка. Именно в плену стал я другим человеком. Но для этого мне пришлось сначала умереть.
— Жучков с Галкиным говорили, — вспомнил сыщик. — У тебя началось заражение крови. Из-за той самой пули, что отскочила от бруствера.
— Так и было. У нас в команде пленных, что приплыла на остров, человек двадцать были ранены такими вот грязными пулями. Они у японцев легкие, будто горох от земли отскакивали. И все двадцать померли. Сначала температура повышается, потом озноб, жар, бред, корчи… Два дня мучаешься, а потом неизбежно окочуришься. И у меня тоже началось. Японцы сразу все поняли и послали меня в смертную палату, откуда еще никто не выходил. Вот там я два дня лежал, к смерти готовился. Потом меня закопали.
— Живого-то как смогли?
— Я тогда хуже мертвого был. Без сознания. Доктор уже домой ушел, санитары и распорядились. Неохота им было со мной возиться.
— А Сажин тебя отрыл… — продолжил Алексей Николаевич.
— Да, — подхватил есаул. — Оставалось у меня подозрение. Нравился мне Колька, жалко было товарища такого терять. Пошел и отрыл. Пленных без гроба хоронили, в кошму заворачивали. Как он от земли не задохся, до сих пор не пойму. Откопал его, гляжу — дышит. Едва-едва, а дышит. Взял на руки и понес. Санитары как увидали, чуть меня не побили. Кричат на своем языке. Понятно, что: зачем-де покойника принес. На счастье, тут дежурный доктор проходил, общий для всего лагеря. Совестливый был человек, многих спас. Увидал он мою ношу, поглядел. Слушал-слушал, никак понять не мог, живой Колька или мертвый. Руку щупал, где запястье, и грудь — без толку. Тогда доктор вынул из кармана зеркальце и приложил Кольке ко рту. Только так и понял, что он дышит. И приказал вернуть его в палату. Да не в смертную, а в общую, где лечат, а не добивают. И санитаров тех прогнал. На другой же день духу их в лагере не было, а кто заместо них пришел, те уже смотрели, живых не закапывали.